— Хочется верить, но… сомнения есть… — сконфуженно произнес Егорушка.
— Верьте в Бога и в Божественную революцию! А все прочее бесовщина. Достоевского «Бесов» читали?
Егорушка окончательно сконфузился. Кое-что читал, но вообще-то мало интересовался Достоевским: этот великий писатель почитался среди передовой интеллигенции вредным, ретроградным, его называли за «Бесов» «пасквилянтом», и не принято было читать его.
— «Бесов»? Говорят, это пасквиль на наших революционеров…
— Плюньте тому в морду, кто вам сказал это! А что касается народа и интеллигенции, так вот вам схема моего сочинения…
Пришла девка и кликнула: «Обедать велели!»
— Ну, потом поговорим… Берегитесь стада бесовского!..
За обедом Елевферий опять заговорил о «Бесах» Достоевского, и начался спор: одни называли Достоевского писателем гениальным, другие — вредным ретроградом, третьи — пасквилянтом, оболгавшим всех передовых людей. Защищали немногие: тетя Маша с мужем (они всегда и во всем были согласны друг с другом), Елевферий, Зиночка и Ваня Ананькин. Остальные злобно нападали, кроме Сашеньки, которая слушала и молчала. Особенную злобу проявляли Павел Николаевич и земский врач Миляев:
— У него сплошной сумасшедший дом даже в лучших романах! У него самый лучший, положительный тип — идиот! Чем читать Достоевского, лучше побывать в клинике душевнобольных. Это, конечно, имеет свой интерес, особенно для нас, медиков, но при чем тут изящная литература?
— Он психолог! — упрямилась тетя Маша.
— Отлично. Пусть будет психолог, а вернее — психиатр. Но, во-первых, литература — не клиника для душевнобольных, а во-вторых, всякий психиатр, проживший долго со своими больными, сам делается сумасшедшим, и во всяком случае не ему делать оценку крупных и сложных общественных явлений политического характера. Типы свихнувшихся людей — неподходящий аршин для их оценки…
— Я к этому добавлю, — кричал Павел Николаевич, — что Достоевский умышленный пасквилянт: он напакостил из личной мести Ивану Сергеевичу Тургеневу, изобразив его в своем Кармазинове, напакостил знаменитому профессору Грановскому, а в «Бесах», которых вы, Елевферий Митрофанович, так рекомендуете молодежи, опоганил все святое русского освободительного движения. Я считаю Достоевского более вредным, чем даже Лев Толстой с его глупым рабским «непротивлением»…
— Истинный христианин! Истинный! — возглашал Елевферий в защиту Толстого.
— Даже и тут неверно: если Достоевский пытался, но не смог и струсил перескочить через Христа, спрятавшись за спину Великого инквизитора, то Лев Толстой перескочил через Христа, потому что признал в нем не Сына Божия, а лишь социального реформатора. Какой же он христианин?
— Я называю его истинным христианином постольку, поскольку он отверг все историческо-религиозные сделки с совестью современных людей, именующих себя христианами, вот таких, как мы с вами, Павел Николаевич, и преподнес нам учение Христа в чистом виде. Не убий — так не убий! Не суди — так не суди! Не противься злу насилием — так не противься! Противься честным словом и честным поведением! Добрыми делами противься!
— Вон наш Григорий не противился, а в тюрьму и ссылку все-таки попал.
— Неверно-с! Григорий Николаевич только насилием не противился, а всей душой, словом и поступками всегда противился. А произведенное над ним насилие, как он сам мне написал недавно, послужило ему лишь в утвержение истины, а не в поругание… А вот взявший меч погибает если не от меча, так от веревки!
Обед уже кончился, а все продолжали сидеть в ожидании очередного самовара и, вероятно, продолжали бы горячиться, если бы стоявшая у перил веранды и смотревшая через ограду Сашенька не сказала, обернувшись:
— Кто-то приехал! На телеге!
Кто мог приехать на телеге? Все направили взоры на двор, к воротам. Сашенька узнала первой:
— Кажется, Владимир?
— Какой Владимир?
— Брат повешенного Ульянова…
Все притихли. Всех охватило странное беспокойство. Сашенька вспыхнула и метнулась с веранды в сад. Встала тетя Маша и, что-то непонятное буркнувши, торопливо ушла в комнаты.
— Маша, — шепнул ей вдогонку Иван Степанович и на цыпочках двинулся за женой.
Вспорхнула Зиночка; догоняя ее, исчез Ваня Ананькин.
— Куда же, господа, вы? — простирая руки, с укоризной произнес Елевферий, видя, что и Елена Владимировна сорвалась с места.
— Не хочу я… — бросила шепотом Елена Владимировна и тоже исчезла.
Павел Николаевич тоже немного растерялся: однажды обжегшись на молоке, будешь дуть и на воду. Однако бежать постыдился. Да было уже и поздно: появился Фома Алексеич и, подавая визитную карточку, сказал почему-то виноватым тоном:
— Вас желают видеть.
— Проводи в кабинет! Подашь в кабинет два стакана чаю!
— Слушаюсь.
Павел Николаевич постоял, посмотрел на карточку: «Кандидат прав, Владимир Ильич Ульянов». Над текстом — корона, символ столбового дворянства. Павел Николаевич ухмыльнулся, поправил усы и решительно направился к кабинету.
Когда-то Павел Николаевич называл этого человека «Володей», как его называла вся никудышевская молодежь. Но с тех пор прошло четыре года. А затем, это совершенно не шло к господину, который, поднявшись с кресла, шел навстречу. Да и тактична ли была такая фамильярность к «брату повешенного»?
— Добро пожаловать, Владимир Ильич! — серьезно и суховато произнес Павел Николаевич, отвечая на протянутую руку и всматриваясь в гостя слегка сощуренным взглядом. — Пожалуй, и не узнал бы без визитной карточки… Прошу садиться!