Сашенька распоряжается, куда какие веща нести, тетя Маша хлопочет об ужине.
— Мы — на постройку! К дяде Грише!
— Ваня! Иди с ними! Не попали бы под бревно или под топор…
Ребята смеются:
— Мы, тетя, не маленькие…
— Выросли, да ума не вынесли еще… Иди с ними! Недолго там…
В обход, по дороге не так близко, но можно парком: там в заборе лазейка проделана: прямое сообщение для пешеходов. Успели уже и тропинку к заборной дыре протоптать. Даже собаки знают: впереди бегут и в дыру ныряют.
Хорошо, весело тут на постройке! Топоры звенят, и щепки летят. Гудят бревна сухие от удара, от падения. Свистит-скребет пила, стучит молоток. Дом подрастает. Пахнет хорошо от щепок и досок. Три мужика бородатых венцы кладут. Лариса стоит подбоченясь в подоткнутой юбке, в мужских сапогах и командует. А дяди Гриши не видать.
Дядя Ваня познакомил ребят с Ларисой.
— Жена вашего дяди, Лариса Петровна, а это дети Павла Николаевича.
— Знаю, знаю, слыхала…
Отерла свои полные красные губы и поцеловала в щеку смущенную Наташу, а когда намеревалась проделать то же с Петром, тот покраснел и не дался.
— Вот те раз! Чай, ты мой сродственник, племянник, что ли, двоюродный мне… Не поцелуешь?
Лариса напугала Петю: он пятится, рожа глуповатая, весь красный.
— Так и не поцелуешь? — шутливо кокетничает Лариса.
Наташа заступалась:
— Он никогда не целуется с женщинами… и мы так мало знакомы… с вами.
— Ладно уж покуда. Не бойся. Не трону.
Стоят и с улыбочками рассматривают друг друга.
Выглянул в окно сруба Григорий Николаевич с ремешком на голове и с карандашом за ухом, в рабочем фартуке, со стружками в волосах. Совсем не похож на дядю Гришу. Вылез из окна, идет с улыбкой на лице к ребятам. Опять великое смущение: совсем не таким представлялся им дядя Гриша. Помнили его таким, как видели шесть лет тому назад. Однако оба с ним поцеловались без всяких протестов. Только не решилась Наташа говорить с ним на «ты»:
— А зачем вы ленточку на голове носите?
— Это ремешок, чтобы волосы в глаза не лезли…
Все засмеялись, а Петя назвал Наташу дурой. Она обиделась до слез: стыдно перед дядей Гришей и Ларисой.
— Грубиян и невежа! — прошептала Наташа и, повернувшись, торопливо пошла прочь.
Рассердился и дядя Ваня:
— Извинись перед сестрой!
— Больно много чести будет… — буркнул Петя. — Обругалась сама, а я извиняйся!
И тоже зашагал прочь. Закричал вслед Наташе:
— Институтки глупы, как утки!
Наташа не обернулась. Только ускорила шаги. Лариса удивленно смотрела на эту непонятную ссору.
Дядя Ваня рассердился. Поговорил с Григорием о постройке, постучал по звонким доскам палочкой и медленно побрел к дому. «Оболтус растет», — думал про своего племянника, которого он вообще недолюбливал за дерзости старшим и злостное озорство. «Лоботряс!»
Дома рассказал все тете Маше.
— Папенькин сынок!
За ужином посадили Наташу в серединку, под свою охрану, и не разговаривали с Петром.
На другой день тетя Маша сделала новое открытие: Петр ворует у отца папиросы. Сделала допрос — отперся самым наглым образом, хотя в кабинете, откуда Петр только что вышел, пахло табачным дымом, и заметно убыло в «коробочке барабаном» папирос. Вечером Сашенька с Наташей купались в пруду. Тетя Маша понесла им простыню и поймала Петьку: сидел в кустах сирени и подглядывал.
— Ты что тут делаешь?
— Лежу.
А сам покраснел, как печеный рак.
Тетя Маша с мужем и Сашенькой совещались, как поступить: рассказать обо всех скверных проделках Петра отцу или — наплевать. Решили, что толку никакого не выйдет, потому что Петька вывернется, как налим из рук, и останется только ссора с Павлом Николаевичем. Он так пристрастен к своему первенцу, что либо не поверит, либо найдет оправдание любой гадости, объясняя ее переходным возрастом. Такой пример был уже: нарисовал такие гадости в своей общей тетрадке, что нехорошо и рассказывать, а показали отцу — сами виноваты остались. Что, говорит, тут неприличного? Карикатурное изображение расстройства желудка. И нарисовано очень талантливо. Надо, говорит, самому иметь грязное воображение, чтобы реализм в искусстве смешивать с пошлостью… При ваших, говорит, институтских понятиях, надо выпороть Овидия, Апулея, Боккаччио, уничтожить анатомию и физиологию. Вообще, говорит, ерунда! Довольно нам, говорит, аистов!
Приехал Павел Николаевич. Тетя Маша все-таки не вытерпела:
— Ты разрешаешь Пете курить?
— А что? Накурился? Пустяки. Все запрещенное только сильнее притягивает.
И рассказал, как сам он в детстве утащил у отца сигару и, накурившись, свалился, потерял сознание. «И теперь терпеть не могу сигар!»
На этом попытка тети Маши и закончилась: пусть как хотят, так и воспитывают. Свои собаки дерутся, чужая не приставай!
Встреча братьев после шестилетней разлуки была лишена восторженной радости. Поцеловались, поласкали друг друга взорами, но все это носило отпечаток не то какой-то осторожности, не то конфузливости. Да и то сказать: они узрели друг друга совершенно в ином образе, чем остался в их памяти. А особенной душевной близости между ними и раньше не было. Конечно, сильно усиливало с обеих сторон конфузливость и осторожность еще и присутствие Ларисы, за которую как-то боялись обе стороны. Обычно Григорий с Ларисой обедали отдельно, в своем флигеле, но обедать без брата в первый день встречи после шестилетней разлуки показалось Павлу Николаевичу нетактичным: подумает, избави Бог, что гнушается его женой. А с другой стороны, очень уж любопытно поближе рассмотреть эту особу из «Нового Израиля», благо, что ни жены, ни матери, с их дворянской щепетильностью, теперь в доме нет, а тетка Маша с мужем и Сашенькой достаточно демократичны для такой обеденной коалиции. Григорию Николаевичу приглашение брата вместе пообедать не так чтобы особенно улыбалось, но отказаться — значит обидеть брата. Только Лариса не находила в этом никаких неудобств: