Елена Владимировна, давно уже объевшаяся городскими радостями, удовольствиями, сплетнями, благотворительными балами и заседаниями в разных дамских комитетах под председательством губернаторши, получила склонность к тихой семейной радости и приняла поэтому перемену города на Никудышевку тоже с удовольствием и говорит, что никуда из деревни больше не поедет. А про ребят и говорить нечего. Одно их огорчило: не нашли они под лестницей своего приятеля, усатого жандармского унтера, с которым сдружились за две недели и рассчитывали встретиться.
Вышло так, словно и вправду, все, что ни делается — к лучшему.
Судьба братьев не особенно смущала и беспокоила Павла Николаевича. Плох тот интеллигент, говорил он, который не сиживал в одиночном заключении. Все перемелется. Григорий через два года выйдет на свободу и докончит оборванное образование, а Дмитрий, отбыв пять лет каторги и выйдя на поселение, бежит за границу, как делают все порядочные революционеры. Для этого опять-таки потребуются средства. Павел Николаевич считает большим счастьем для братьев, что катастрофа лишь слегка задела лично его. Оставшись на свободе, он теперь может сделаться их материальным оплотом.
Раздражало одно: так глупо, как бараны, полезли на заклание в жертву, а жертва-то эта не только никому не нужна, а прямо вредна в современный исторический момент.
— Идиоты!
И все-таки тайно, в душе он нередко гордился этими родными идиотами. Ведь эти идиоты ныне в глазах всех передовых людей общественных, политических и литературных кругов облеклись в ризы мучеников за священное дело любви и предстают с венцами мучеников за идею на главах своих!
Некоторый отсвет от этих риз и венцов падал и на их брата, Павла Николаевича Кудышева. За последние годы сильно увеличивалась склонность Павла Николаевича к компромиссам с властями, и это давало повод революционно настроенному «третьему элементу» городского и земского самоуправления обвинить Павла Николаевича в отступничестве, ренегатстве, в подыгрывании дворянству (родство с генералом Замураевым) и буржуазии (разумели знакомство с купцом Ананькиным), в заискивании у губернатора (однажды был у него на торжественном обеде во дни дворянских выборов). Вообще грехов числилось за ним немало. Теперь, когда Павел Николаевич, хотя косвенно, но все же приобщился к такому крупному событию исторического характера, каким считалось второе «Первое марта», когда Никудышевка подверглась нападению, так сказать, общего врага и когда Павла Николаевича как бы изгнали из губернского земства и сослали в глушь, — над главой его снова воссиял нимб «борца с самодержавием» и акции его на бирже Революции сильно поднялись. Сразу все грехи искупил, рот злословия революционно настроенного «третьего элемента», земского и городского, заткнул и опять был зачислен в «стан погибающих за священное дело любви» вместе со своими братьями. Ничего этого Павел Николаевич не хотел и не добивался. Все произошло, как по щучьему веленью. Словно дали орден от Революции. И беда в том, что не было инстанции, куда он мог бы обратиться с отказом от незаслуженного награждения. Хочешь не хочешь, а орден этот носи! И вот что странно: наградить-то наградили, а никто не приезжал поздравить. Все, как тараканы, запрятались в свои щели и точно позабыли, что на свете существует Никудышевка, а в ней проживает награжденный орденом Павел Николаевич. Единственным исключением в этом отношении был купец Яков Иваныч Ананькин. Сильно удивил он Павла Николаевича. Приезжал в построенную в березовой роще, купленной у Кудышевых, келью слушать пение кукушек, изрядно там выпил и на обратном пути завернул в Никудышевку. Спросил у ворот кого-то:
— А что, жандар не живет у вас больше?
Узнав, что жандарма давно уже нет, Яков Иваныч слез с тарантаса, с оглядкою вошел во двор и прошел черным ходом в дом. Девка кухонная провела его в кабинет барина.
— К тебе мимоездом, Павел Николаевич! Как живешь-можешь?
— Ничего себе.
— Пронесло, значит? Ну, а как здоровьице мамаши твоей?
— Слава Богу, помаленьку.
— А я приезжал кукушек слушать. Кабы не дела, так бы и не уехал. Уж больно жалостливо поют.
— Вот и мать моя любит кукушек… Больше любит, чем соловьев.
— Поживи с наше, сам поймешь, что кукушка мудрая птица. Обо всем мире она тоскует, и о нас с тобой тоскует, обо всех живых и мертвых тоскует! Извини, что водочкой от меня припахивает. Невозможно, когда кукушки поют, без энтого. Пущай твоя мамаша съездит туда послушать. Скорби утихнут, а только сладкая печаль останется… Мудрая птица! Ну а что слыхать про брательников-то?
— Дмитрия в каторгу направили, а Григорий в тюрьме сидит.
— Ну что ж? На все воля Господня. От сумы да от тюрьмы, сказывается, никто страхования не принимает. Слава Богу, что сам ты благополучен. Вот и захотел в том убедиться самолично и проздравить. Больше ничего! Счастливо оставаться. Тороплюсь.
От чая отказался, попросил мамаше поклон передать и попрощался. Уходя, таинственно шепотом произнес:
— Не горюй! Все перемелется, мука первого сорта останется… крупчатка!
Быстро прошел к воротам, залез в тарантас и уехал.
Елена Владимировна за два месяца в деревне успокоилась, похорошела, зарумянилась под солнцем и ветрами. Она казалась теперь счастливой женой и матерью. В ней проснулась былая влюбленность в мужа: такой храбрый, гордый, крепкий и сильный, с бронзовым загаром лица красавец, умные глаза горят молодым огнем энергии и власти. С таким достоинством переносит несчастие. С таким человеком — не страшно, как за каменной стеной. Только теперь она поняла и оценила своего мужа, которого так легко могла бы потерять. Потерять? Нет, никогда! Она поехала бы за ним на край света. В Елене Владимировне тайно жила боязнь потерять эту драгоценность. Она готова была положить эту драгоценность под стеклянный колпак, никого к этому колпаку не подпускать и только самой любоваться драгоценной собственностью. Вспыхнуло с новым жаром в Елене Владимировне и поблекшее было в городе материнство. Удар, нанесенный материнскому сердцу Анны Михайловны, слезы которой по ночам не раз слыхивала счастливая Елена Владимировна, заставляли ее порою вскакивать с супружеского ложа и бежать к кроваткам Пети и Наташи. Любуясь спящими детьми, которые, казалось, сразу выросли, она испытывала безграничную радость, которая захватывала ее душу, как порыв бури. Елене Владимировне хотелось плакать, смеяться, молиться. Она осторожно целовала ручки своих ангелов, ниспосланных ей, конечно, Богом взамен всех пережитых огорчений, и, счастливая от головы до пяток, возвращалась к мужу. И вся радость и весь порыв счастливой матери изливался тогда на Павла Николаевича бурным весенним потоком. От неожиданных названий, подсказанных женским экстазом, Павлу Николаевичу становилось неловко. В самом деле, какой же он «Пончик», «Пупсик» или «Малявочка», когда, как маленькую девочку, носит на руках свою неистовую Леночку? И все-таки он радовался как мальчишка и начинал хохотать среди ночи, пугая мать-затворницу, погруженную по обыкновению в неотступные воспоминания о покойном муже и отнятых детях.