Младшие братья Кудышевы, страстный темпераментный Дмитрий, и тихий и глубокий, кроткий и ласковый Григорий, оба студенты Петербургского университета, первый юрист, а второй — математик, захваченные, как и большинство молодежи того времени, деспотическим императивом общечеловеческих идеалов и возжаждавшие «Правды и Справедливости» без всяких рамок места, времени и пространства, с гордым презрением отвергали «большую дорогу» старшего брата. Они оба находили, что эта дорога ведет не в «Царствие Божие» на земле, а в царство торжествующего на земле зла и насилия, не в царство «братства, равенства и свободы», а к закреплению рабства капиталистического. Оба брата начисто отвергали всякую действительность современного государства, говоря, что все человеческие отношения должны быть в корне перестроены, ибо всякий ремонт, а в том числе и тот, которым занимается в земстве Павел Николаевич, только задерживает естественное крушение никуда не годной постройки.
Младшие братья презрительно произносили слово «либерал», к лагерю которых причисляли Павла Николаевича, а резкий Дмитрий однажды в глаза ему сказал:
— Вы, либералы, готовы продать Царствие Божие за полфунта вареной колбасы…
— Колбасы? Что ты хочешь этим сказать?
— Ну, не колбасы, так за полфунта куцей конституции!
Павел Николаевич на Дмитрия не обиделся. Он радостно улыбнулся ему в лицо: ведь и сам он был когда-то вот таким же пылким и убежденным, таким же радикальным и непреклонным мировым бунтарем, как Дмитрий! Молодая кровь, как молодое вино, бродит, пенится, бурлит… И блажен, кто смолоду был молод!
— Я, Митя, не либерал, а член партии здравого смысла, — добродушно пошутил Павел Николаевич.
— Знаем мы этот «здравый смысл…» — прошептал Григорий.
— Я не знал, что вы так враждебны здравому смыслу.
Это было в ту пору, когда только что поженившийся и бесконечно счастливый Павел Николаевич готов был обнять весь мир, включительно со всеми ретроградами и даже анархистами, когда его не обижали и не раздражали никакие колкости братьев по адресу либералов и никакие абсурды жизни, ни практические, ни идеологические. Но устоялась взбаламученная счастьем найденной любви душа, и началась братская словесная междоусобица.
«Да, были схватки боевые!» Случалось, на всю ночь, до солнечного восхода.
Обыкновенно задирали младшие. Точь-в-точь как бывало когда-то на Руси при кулачных боях. Бои большей частью происходили в библиотечной комнате, где все сходились посидеть и почитать после ужина журналы и газеты.
Сперва младшие подзадоривали старшего. Вычитает один какую-нибудь новость или просто фразу, которой можно пырнуть ненавистного либерала, и начинает, как бы игнорируя присутствие Павла Николаевича, говорить о ней с другим, пока попадающие в огород Павла Николаевича камешки не заставят его огрызнуться. Ну а тогда оба младших разом накинутся на старшего, и пошла перепалка!
Павел Николаевич был более начитан, более находчив и остроумен, богат опытом жизни и ее логикой и быстро ставил одного из врагов в глупое логическое положение. И вот, не одержав еще победы над врагом, союзники, желая спасти положение, начинали спорить между собою, с петушиным задором наскакивая друг на друга; а тогда старший атаковал уже обоих. Начиналась общая словесная свалка, в которой было уже трудно разобраться, кто кому друг, а кто кому — враг! Среди глубокой ночи поднимался такой шум и крик в библиотеке, что спавший на дворе в сарае дворовый мужик-караульщик просыпался и крался к раскрытым окнам поглядеть: никак господа дерутся?
Подходил, подсматривал и убеждался, что не дерутся, а только ругаются. Думал: «Чудны дела Твои, Господи! И чего они все делят промежду собой?»
Просыпалась и старуха мать. Зажигала свечку, накидывала халат и, сунув ноги в мягкие туфли, спускалась с антресолей. Ведь светает уже, а они все еще спорят! Снизу доносился крик в три глотки. Мать прислушивалась и ловила в этом шумном трио голоса всех трех братьев, даже голос младшего, Гришеньки, своего любимца.
— Ну, и Гришу испортили! Тоже беснуется, — шептала она и направлялась к библиотеке.
В детстве Григорий был тих, скромен, молчалив и застенчив. Именно за этот мягкий женственный характер его и называли в семье Иосифом Прекрасным. А вот теперь и он стал впутываться. Старуха подходила к двери и приотворяла ее:
— Господа Кудышевы! Когда же этому будет конец? Надо же людям спокой дать! Точно на мельнице живешь. И как только у вас языки не отвалятся?
— Разве наверху слышно?
— Да вы так кричите, что в Симбирске, поди, слышно. Прошу прекратить!
— Хорошо. Сейчас расходимся, мама…
Думая, что мать ушла, братья возобновляли бой, оставшийся нерешеным, но сперва шепотом. Разойтись не было сил. А мать стояла за закрытой дверью и прислушивалась. Ловила сонным ухом слова: «правда Божия», «правда-истина», «правда-справедливость» — разводила руками:
«Правда заела!» — шептала, покачивая головой, и, постучав в дверь, со вздохом ползла на антресоли в свою спальню, где все осталось так, как было в счастливые времена: и опустевшая кровать покойного Коли, и две подушки с думкой, и знакомое одеяло. Словно и не умирал вовсе старик Кудышев, а только уехал ненадолго в Симбирск по хозяйственным делам. И Анна Михайловна погружалась в воспоминания о покойном муже, думала о своем одиночестве, о детях… Ох, уж эта «правда!» Отца заела, а теперь и до детей добралась… Эх, Коленька! Кабы воздержался — не дал оплеухи жандармскому полковнику, так, может быть, и сейчас жив был и лежал бы вот тут, рядом… Вот она, проклятая «правда» ваша… И Гришеньку в нее Дмитрий впутал!