Надо сказать, что за пять истекших лет много всяких перемен произошло в барской усадьбе. Точно на четыре стана отчий дом раскололся, на четыре лагеря, на четыре племени. В каждом — дворяне из рода Кудышевых, но общего между ними либо очень мало, либо и нет ничего. Чистокровные только в главном доме: там бабушка, Анна Михайловна, ее старший сын, Павел Николаевич, и внуки: Петр, Наташа и Евгений со своей матерью, Еленой Владимировной; на хуторе — полубарин Григорий со своей «бабой». В одном флигеле по-прежнему жили супруги Алякринские, а во втором флигеле — незаконная жена Дмитрия Николаевича, акушерка Марья Ивановна Иванова, с мальчуганом лет шести, Ванькой, плодом сожительства революционера Дмитрия с якуткой в бытность его в Сибири на поселении. С виду все лагери враждебно непримиримы, но ниточки между ними все же протянуты, не порваны. Бабушка не желает никаких компромиссов и не только сама ни на хутор, ни во флигеля не ходит, но и Наташе разрешает бывать только в правом флигеле, у тети Маши. В левый флигель только Петр из главного дома похаживает, а с хутора — Лариса туда забегает. Петр бабушкины запреты в грош не ставит и на хутор, и к акушерке свободно ходит. Наташа на хутор потихоньку от бабушки бегает, акушерку же, Марью Ивановну, не выносит, как и бабушка. Тетя Маша тоже. А вот Сашенька с мужем своим, Гавриловым, приехавшие погостить к Алякринским, — с акушеркой дружат. Злая судьбина связала тетю Машу с мужем родственными связями с этой особой, проживавшей в левом флигеле с «якутенком» Ванькой: зять-то, Гаврилов, двоюродным братом акушерки оказался, да и по взглядам-то политическим, кажется, они два сапога пара… Павел Николаевич с виду держит нейтралитет, ни близости, ни враждебности особенной к окружающим его лагерям не проявляет, но как он об этом ни старается, а все-таки частенько, поглядывая на левый флигель, морщится и хмурится. Как заметно, и он не чувствует особенной симпатии к акушерке Марье Ивановне Ивановой… Особенно же беспокоят Павла Николаевича приезжающие к ней лично гости то из Казани, то из Нижнего Новгорода. Подозрительные гости. Павел Николаевич чутьем старого революционера унюхал, что недавний гость, прогостивший у нее во флигеле целую неделю, все время прятавшийся и внезапно исчезнувший (что совпало с заездом к Анне Михайловне исправника алатырского), — субъект на нелегальном положении. С этой родственницей можно в какую-нибудь новую историю вляпаться. В главный дом эта особа пока не ходит: бабушка приняла ее однажды так негостеприимно, оппозиционно, что та надулась и больше носа не показывает, а бабушку старается совершенно игнорировать, не замечать, если случай столкнет на дворе…
Путаница, неразбериха в отчем доме: не поймешь, кто кому — друг и кто кому — враг, кто кому — родственник, а кто чужой. Был только тут один человек, который точно и ясно всем своим поведением это устанавливал: бабушка. Только к двум обитателям усадьбы она теплое чувство питала, помимо Наташи, — к тете Маше и к своему любимцу, мужику Никите… Ото всех прочих, даже от детей своих, душа ее все больше отгораживалась и строила забор невидимый, подобно тому, как Григорий отгородился от отчего дома забором вещественным. А кого бабушка видеть спокойно не могла, так эту Марью Ивановну, акушерку. Если с балкона узрит эту особу, так и то не выдержит: бросит свое мягкое насиженное кресло и уйдет с балкона.
— Таких зверей не было еще в нашем зверинце! — шепчет старуха.
Разлюбила старая барыня свою Никудышевку: на каждом шагу — боль по утратам, призраки невозвратного и непримиримость с настоящим, чуждым, враждебным и оскорбительным. И нет там ни отдыха, ни успокоения, так нужных нам в старости.
За протекшие пять лет примирилась было со всеми несчастьями. И сына блудного Григория простила. Бог с ним, пусть живет по-своему! Но жить подолгу в Никудышевке все-таки не могла. Потянет душу невозвратное, и нет силы противиться, — позовет старика Никиту:
— Покорми хорошенько лошадей, завтра утром в Никудышевку поедем!
Какая радость для Никиты!
— У меня, ваше сиятельство, лошади завсегда сыты. Я сам не поем, а уж лошадок никогда не забываю… Только время жаркое, надо, ваше сиятельство, чуть свет выехать. Я тебе в окошко постукаю, как светать зачнет…
Вот уже два года, как старая барыня забрала к себе в Алатырь любимца Никиту с парой смирных лошадей, и мужик изнывает в тоске по родным местам. Привык, привязался к Никудышевке, к барской усадьбе, к барскому двору, где не только люди, а даже собаки и те ему — как родные. И вот лицо старика расплывается в радостную улыбку, в хитроватых глазках сверкает огонек. Боится только одного: не передумала бы за ночь барыня — «У их с вечера так, а утром по-другому!»
— Только уж не отменяй своего решения! Я с вечера тарантас подмажу и овса лошадям полную меру дам. А лошадь овса нажрется — стоять ей вредно. Мне все одно, а только лошадей испакостим этак… Ехать так ехать…
И вот чуть только на небе первая зарница заиграет — у Никиты все готово. На дворе колокольчики побрякивают. Лезет по деревянной лестнице к занавешенному окошку, осторожно постукивает и, вздыхая, ждет ответа. Не сразу поймет барыня в чем дело, а потом рассердится:
— Что ты барабанишь? Три часа только…
— Ехать так ехать, ваше сиятельство… Ни слепня, ни комара по холодку-то…
Всю дорогу — разговоры про Никудышевку и про дела на барском дворе. Смешно Анне Михайловне: Никита с такой любовью и теплотой говорит об этих делах, словно не им, помещикам Кудышевым, а мужику Никите всегда принадлежала и теперь принадлежит Никудышевка.